Яхтинг в России



В. Конецкий, Рассказы
 


Кошмарная история с моим бюстом



Кошмарная история с моим бюстом
    "Быть знаменитым некрасиво".
    Б. Пастернак.
 
    Часто удивляет дешевизна в нашей стране некоторых бытовых вещей, о цене
которых узнаешь неожиданным образом или, если хотите, путем. Имею в виду
чашки, тарелки, графины, наволочки или матрацы. Узнаю я их цену в ресторанах
или гостиницах, когда чего кокнешь или прожжешь. И каждый раз удивляюсь -
дешевка! А ведь годами прозябаешь дома с разбитой чашкой или с графином, у
которого давно горлышко треснуло, а пробка потерялась. И в голову не придет
сходить в посудную лавку и тряхнуть мошной на три или там даже пять рублей,
ибо тебе не трешка мерещится, а минимум сотняга убытков.
    Недавно в дорогом ресторане перевернул целиком стол на очередного своего
режиссера-зкранизатора. И обошлось все удовольствие в жалкий четвертак...
    Но вернемся к моему бюсту.
    Вылепил бюст столичный скульптор-монументалист Геннадий Дмитриевич
Залпов абсолютно спонтанно, то есть неожиданно и для себя, и для меня.
    Затрудняюсь сказать что-либо определенное о степени гениальности
Залпова, так как в пластических искусствах, как и в музыке, ни бельмеса ни
понимаю.
    Но одно его творение - Николай Васильевич Гоголь в натуральную величину,
стилизованный под Бальзака Родена, - вещь, безусловно, замечательная. Во
всяком случае, мне она крепко запомнилась.
    На окраине Москвы у Геннадия Дмитриевича есть полуподвальная мастерская,
при ней жилая комнатушка с дырявым диваном и шикарным холодильником.
    Мастерская битком набита человекообразными муляжами, африканскими
масками, скелетами, черепами и от вергнутыми заказчиками скульптурами.
    Разглядывать изнанку монументалистики при дневном свете и с приятелями
даже интересно, но тут пришлось после изрядной танцульки остаться ночевать у
Генки в жилой комнате-каморке в полнейшем одиночестве.
    Проснулся где-то около двух ночи - незнакомая обстановка, пустые бутылки
из-под лимонада, голова трещит, возле головы тарелка, набитая окурками.
    Зима была, холодрыга.
    Покряхтел я, поворочался, но - дисциплина! Преодолел нежелание вылезать
из-под одеяла, забрал тарелку с окурками и отправился искать место общего
пользования. Знал только, что оно с другой стороны огромной мастерской
расположено. Шарил, шарил свободной рукой возле притолоки двери мастерской -
выключателей не обнаружил. Тьма впереди - глаз выколи. Но и упрямства у меня
достаточно: ежели, например, морковку натираю, то обязательно до тех пор,
пока из пальцев кровь не брызнет. Короче говоря, воткнулся несколько раз во
всякую монументалистику, рассыпал половину окурков, опрокинул пару скелетов,
но в туалет все-таки добрался.
    Тут надо еще заметить, что в нормальных, домашних условиях я никогда не
вытряхиваю пепельницы в унитаз. Корень здесь в том, что окурки очень долго
не тонут, сопротивляются судьбе со спартанским упорством, сражаются с
унитазным водопадом насмерть: вертятся там, крутятся, вроде уже потонут, ан
- нет! - опять всплывут. И я за такое жизнелюбие и упорство окурки уважаю.
Они, на мой взгляд, как и римские гладиаторы, заслуживают пальца, поднятого
вверх. Но и сам я не могу уступить окуркам последнего слова. И вот минут
пять провел в туалете, дергая и дергая машинку, пока последний гладиатор не
утоп.
    В паузах, когда я ожидал очередного наполнения опорожненного бачка, в
голову лезли мысли о бренности бытия, вечности мироздания и о том, что рано
или поздно придется высказать Геннадию Дмитриевичу свое мнение о его
произведениях. Ведь уходить из мастерской художника во сто крат
затруднительнее, например, нежели из лаборатории ученого. У гения науки
можешь достойно молчать от начала до конца, ибо и он, и все окружающие
знают, что ты ничего ни в чем не понимаешь, а с художниками просто беда. Тут
даже так получается, что чем хуже художник, тем тебе легче нагородить ему
при уходе всякой чуши, - и он будет доволен, а с художественным гением
полнейшая безысходность, когда топчешься уже в его передней и - ни единого
слова не выдавить: нет слов - и баста!
    Но если уж совсем честным быть, то размышлял я про все эти материи и
топил пять минут несчастные окурки еще и потому, что было жутковато
возвращаться через темную мастерскую-покойницкую. Все-таки скульптура
довольно мертвое изобретение. И нервишки пошаливают. Однако и торчать до
утра в туалете резона не было.
    И когда, значит, последний окурок утоп, я развернулся на сто восемьдесят
и лег на обратный курс. И лавировал сперва довольно удачно -
пространственная память-то у меня штурманская. Как вдруг сквозь пыльные окна
сверкнула луна, и передо мной возник из небытия и тьмы небольшого роста
человек - длиннейший птичий нос, волосы, ниспадающие прямыми прядями на
изможденные щеки: луна высветила Гоголя, мраморного, безо всякого
пьедестала. И мертвые, черные провалы зрачков уперли в меня больной, черный
взгляд.
    Я чуть в обморок не свалился. Н-нда...
    Шутил в своих писаниях при жизни Николай Васильевич много, но и какой-то
одинокой запредельной жути в классике достаточно.
    К тому же я с детства запомнил, что более всего он боялся быть
похороненным живым, в летаргическом сне. И в завещании даже написал, чтобы
не хоронили, пока "не укажутся явные признаки разложения тела". И еще,
кажется, в завещании попросил не водружать на могилу тяжелого надгробия,
дабы оно не давило на него тяжестью Каменного Гостя. Говорят, при вскрытии
потом могилы обнаружили его в гробу перевернутым.
    Не буду утверждать, что сказанное полностью соответствует
действительности, - не в том дело. А в том, что в моем-то мозгу это
существует с отрочества так, будто я сам гроб Николая Васильевича вскрывал:
воображение - черт бы его побрал! - у меня тоже хорошее.
    А тут не в воображении, а въяве увидел скорбную нахохлившуюся фигуру и
лицо, которое потусторонне светилось, - черный полированный мрамор в лунных
лучах - ни житель света, черт бы Залпова побрал, ни призрак мертвый...
    Бежал я от Гоголя - в трусах и майке - точно как Евгений от Медного
Всадника, обхвативши голову руками и подвывая на ходу.
    В комнатенке засунул ножку стула в ручку двери - крючка не было;
полистал разные легкомысленные журнальчики, покурил, но заснуть так больше и
не удалось.
    Лежал и раздумывал о мистических совпадениях. Ходят слухи, что вдове
Булгакова Елене Сергеевне по бедности пришлось отыскивать на задах какого-то
кладбища, на свалке среди старых, бесхозных памятников более или менее
подходящую к ее вкусу и бюджету, бывшую, естественно, уже в употреблении,
замшелую плиту. Понравилась ей одна такая глубоко вдавившаяся в землю плита.
А когда плиту перевернули, то обнаружили надпись "Н. В. ГОГОЛЬ". И этот
самый камень лежит теперь на Булгакове - вот она, эстафета русской
литературы.
    Возможно, все это тоже мое воображение, но действую я тут по принципу
какого-то великого человека, вроде бы так заявившего: "Коли черта нет, его
следует выдумать".
    Утром пришел Залпов, вгляделся в мою физиономию и говорит:
    - Ну у тебя и выражение на личике! Прямо как у Понтия Пилата!
    Я почему-то шепотом ему говорю:
    - Сволочь! Ваятель чудотворный! Надо людей предупреждать, что здесь у
тебя покойницкая, а не человеческое жилье! Ужо тебе!..
    Ну, потом рассказал все, как было.
    Он расцвел утренней розой, когда убедился в том, что я действительно
ночью насмерть перепугался. Понять его можно. Что для творца может быть
прекрасней, нежели потрясение, произведенное его творением на другого
художника? И Генка - в компенсацию за бессонную ночь и все пережитые кошмары
с ходу возвел меня на подиум (так на древнеримском языке возвышение для
натурщиков называется), усадил на трухлявую вертящуюся табуретку и принялся
лепить.
    Пока он самозабвенно работал, я несколько раз задремывал и чуть было с
подиума не свалился.
    Часика через два Генка уже закончил.
    Голова бюста показалась мне значительно больше моей натуральной, а
глина, из которой он все это дело сляпал, грязноватой. Эти свои замечания я
высказал вслух, но робко.
    Честно признаться, мне бюст понравился своей тяжестью, массивностью,
монументальностью - размеры и объем произведения пластического искусства
играют не последнюю роль, в чем легко можно убедиться на любом углу наших
городов.
    На робкие замечания Генка ответил, что голова у меня действительно
опухшая, но на другое я и не должен был рассчитывать. А про глину
монументалист сказал, что она первоклассная.
    Затем он закрыл мое изображение мокрой тряпкой и добавил, что сеанс
окончен.
    Мы попрощались, и я убыл восвояси.
    Спустя этак годик случайно узнаю, что красуюсь в столичном Манеже на
выставке "Голубые дороги Родины" бюстом уже из настоящей бронзы.
    Примчался в Москву на самолете, узнал, что на самом деле отлит в цветном
металле и опять спонтанно: не набиралось для огромной выставки, которая
должна была прославить морское могущество нашей страны, нужного количества
экспонатов. Вот меня и отлили - повезло Геннадию Дмитриевичу Залпову.
    Собрал я штук пять московских красоток - знакомых и вовсе не знакомых -
и повез их на выставку, чтобы оглушительно похвастаться свидетельством
своего вечного теперь бессмертия. Ну-с, купил билеты и повел московских
красоток, одна из которых почему-то оказалась негритянкой, в космические
пространства манежных анфилад.
    Искали мы мой бюст, искали - раза три выставку обошли - нет меня. Ни в
натуре нет, ни, как говорится, в списках-проспектах. Я было решил, что меня
просто-напросто разыграли. Но тут негритянка обнаружила произведение
Геннадия Дмитриевича Залпова. Под моим пластическим изображением висела
бирка:
    "Портрет писателя-моряка В. Корнецкого.
    1979. Бронза. 65 х 25 х 36".
    Красотки принялись хохотать над опухшей бронзовой физиономией и
перевранной фамилией. Я обозлился, исправил фамилию под портретом шариковой
ручкой, смотрительница-служительница подняла шум и гам, меня повели в
дирекцию Манежа, и там я битый час доказывал, что не верблюд.
    За это время красотки смылись.
    Мне ничего не оставалось, как опять пойти в зал и повертеться минут
пятнадцать вокруг бюста в надежде, что кто-нибудь из редких посетителей
обнаружит наше сходство, но такого не случилось. Тогда я позвонил Генке и
сказал, что отлил он не меня, а какое-то чучело, да еще и под другой
фамилией. На это Генка сказал, что я не Гоголь, чтобы быть на себя похожим,
и сам виноват, что у меня дурацкая фамилия, которую вечно путают, и что я
должен быть ему до гроба благодарен хотя бы за то, что угодил в компанию
Петра Великого, Витуса Беринга и Ивана Папанина. Но даже такие соседи по
выставочному залу меня не утешили, а усы Петра напомнили почему-то усы
булгаковского кота из "Мастера и Маргариты".
    К счастью, тут я обнаружил портрет капитана дальнего плавания Ивана
Александровича Мана. Он первым водил "Обь" в Антарктиду, а во время войны
проявил огромное количество какого-то уже запредельно-бесшабашного мужества,
когда угодил в штрафбат и высаживался в Констанце. Так вот, фамилию Ивана
Александровича тоже переврали, и значился он как МААН - два "а" в середине.
И я утешился, плюнул на "мраморную слизь" и решил выкинуть историю из
головы. Не тут-то было! Зимой "Голубые дороги Родины" привезли в родной
Ленинград и развернули уже в нашем Манеже. На выставку занесло одного моего
высокого морского начальника, Героя Социалистического Труда. И вот, когда он
обнаружил бронзовый бюст рядового судоводителя, а такое вообще-то положено
при жизни только настоящим дважды Героям, то начальник так обозлился на мою
нескромность, что к чему-то придрался и сделал мне дырку во вкладном талоне
к диплому, а затем отправил меня вне очереди на Охту на курсы повышения
квалификации комсостава флота.
    Но и это не конец. Где-то еще через год звонит Гена и спрашивает, нет ли
у меня знакомых в Прокуратуре СССР. Я отвечаю, что пока нет, но в будущем
все возможно. Он орет, чтобы я прекратил шутки, потому что легендарный бюст,
когда "Голубые дороги Родины" везли уже с Дальнего Востока в Клязьму, на
родных сухопутных железных дорогах сперли. Из Хабаровска мое бронзовое
многопудье уехало, а в Клязьму не приехало.
    Я говорю, что это вполне естественно и еще раз иллюстрирует любовь ко
мне всего нашего великого народа.
    Генка обозвал меня идиотом и объяснил, что бронзу воруют даже с
могильных надгробий: делать какие-то втулки для передних или задних подвесок
"Жигулей".
    Я ему сказал, что он сам дурак.
    Генка слезливо сказал, что если это моя проделка, то он умоляет бюст
вернуть, ибо им, скульпторам-монументалистам, положен на каждый год лимит
бронзы - она острый дефицит. А он - Генка - сейчас лепит Семена Челюскина -
у того как раз юбилей. И рассчитывал перелить мой бюст в этого
землепроходца, но теперь все срывается.
    Я говорю: какой может быть юбилей у Семена Челюскина, ежели никто не
знает дат его рождения и смерти? Генка говорит, что это не мое дело, а что с
него, с Залпова, высчитывают по рубль двенадцать копеек за каждый килограмм
моего портрета, хотя он лично никакого отношения к вагонной краже не имел.
    Я ему говорю, что если килограмм бронзы стоит рупь двенадцать, то это не
дефицит. И украли мой бюст влюбленные читатели, а не автолюбители. Хотя,
добавляю я то, с чего начинал эту грустную историю, то есть что меня
удивляет дешевизна в нашей стране некоторых бытовых вещей, о цене которых
узнаешь в ресторанах или гостиницах, когда кокнешь чашку, графин или
тарелку. И что не так давно в Доме кино я перевернул стол на очередного
своего режиссера-экранизатора, и обошлось все удовольствие в четвертак...
    Генка меня не дослушал и бросил трубку. Бюст сгинул бесследно. Даже фото
не осталось.
    Не скрою, я несколько огорчен таким концом этой истории, ибо явственно
вижу очистительный огонь, в котором плавится мое бронзовое бессмертие,
превращаясь во втулки для передней или задней подвески "Жигулей". Ведь любой
- самый средненький - человек огорчается невниманием к его заслугам,
готовясь к предстоящему - неизбежному - и, увы, уже вечному забвению.