Яхтинг в России



В. Конецкий, "Вчерашние заботы"
 


О голубка моя..



-О голубка моя..
"О ГОЛУБКА МОЯ..."
--  С   сорок  пятого  меридиана  накрывается,  значить,  нам  полярная
арктическая надбавочка, -- напомнил Фома Фомич. -- Вот те и  гутен-морген --
весь вышел, весь один и семь десятых пруцентов.
     Мы приближались  к этому  диалектически прекрасно-гадкому меридиану, то
есть из Азии перевалились в Европу.
     И Фомич со вздохом приказал:
     --  Тимофеевич,  запишешь этот нюанс  в  журнал.  Третий штурман  пусть
выписку  сделает. Для расчетного отдела пароходства.  Начнут  там,  значить:
сутки сюда,  сутки обратно, мать их в... Любят бумажки, только бы им бумажки
всякие для зацепки. С души воротит, как про них подумаешь...
     --  Арнольд Тимофеевич, скажите, пожалуйста,  третьему, чтобы он  и для
меня копию выписки сделал, -- сказал я старпому.
     -- А тебе это зачем, значить? -- насторожился Фома Фомич.
     --  А затем, что с данного  вот момента  я, согласно приказу начальника
пароходства, заканчиваю  свое  вам  дублерство,  --  объяснил я. --  Давайте
обнимемся на прощанье, и я спать пойду.
     -- Как это, значить, извините, понимать: "обнимемся, и спать пойду"?
     -- А вы, Фома Фомич, хотите поцеловаться  со мной, что ли? -- спросил в
ответ я.
     Фома Фомич задумался.
     И я тоже  как-то  так беспредметно задумался, глядя на небеса по курсу.
Там над горизонтом  сгрудились облачка,  как кролики в светлом углу  клетки.
Они грелись в лучах низкого солнца и только чуть-чуть шевелили ушами.
     "Все морское -- только через земное, -- уже осознанно подумал я. -- Все
морское --  только через земные ассоциации, образы. Прямое, непосредственное
изображение, передача морского не получается и никогда не получится".
     -- На "Жигули" мои вроде покупатель нашелся, -- вдруг изрек Фомич. -- И
чего вам спать ложиться, когда до обеда один час остался?
     -- Ладно. Не буду  ложиться,  -- согласился я.  --  А  вы,  Фома Фомич,
характеристику  на меня  сочините к Мурманску. И  благодарность в  приказике
неплохо бы. Так, мол, и так: за образцовое поведение, выдающуюся трезвость и
моральную устойчивость. Намек поняли?
     -- Сами характеристику пишите, значить, на то и писатель. А я подпишу.
     --  Не выйдет,  Фома Фомич.  Я  человек скромный. Напишу, что  к "своим
обязанностям относился  серьезно"  --  и  все.  А  мне  надо  для  биографии
чего-нибудь  более героическое.  Запузырьте  так:  "В  условиях  тяжелого  и
опасного арктического рейса, самоотверженно трудясь на боевом  посту", ну, и
так далее.
     -- Не буду, -- упрямо  сказал Фомич. -- Вам характеристика нужна,  а не
мне. Потому сам и пиши.
     Бог  знает,  куда  зашли бы наши  препирательства, если бы этот спор  о
беспорочном зачатии девы Марии не прекратила  Галина Петровна,  позвонив  на
мостик и попросив супруга вниз.
     Внизу Фомич здорово задержался. И,  как  потом выяснилось, по серьезной
причине.
     Еще утром  у  него  произошел с  супругой  скандальчик.  Озверевшая  от
бархатного  сезона в  Арктике  Галина Петровна  с  тоски  и  безделья начала
укладывать  свои чемоданы в середине  Карского  моря. Такое занятие  женщины
(некоторые)  любят даже безотносительно  к  нужде,  то есть  к  приезду  или
отъезду куда-нибудь.  У Галины  Петровны  повод  был, ибо рейс приближался к
концу. Но есть морское поверье, что собирать шмутки, пока якорь не отдан или
швартовы  не закреплены,  не  следует.  Фомич  немного  суеверен  и  укладку
чемоданов пресек в корне,  выбросив все  уложенное обратно в рундуки и шкафы
каюты. Конечно, Галина Петровна, как доложил Ушастик, сопротивлялась, по его
выражению, "будто корова, когда ей хвост ломают".
     В Мурманске  на отходе  эта бедная женщина  была пухленькой и  даже еще
миловидной.  Ныне  она почернела и  превратилась  если не в корову,  которой
хвост ломают, то в уссурийскую тигрицу.
     Уходя на мостик,  Фомич закрыл все шкафы и рундуки, куда вывалил шмутье
супруги, на ключи, чтобы она без него не начала обратно укладываться,  но...
шкафы-то  и рундуки он  закрыл, а  заветный  ящик в  столе  с самыми ценными
своими бумажками первый раз за рейс и не запер. Что, на мой  взгляд, да и на
взгляд физиолога Павлова, вполне естественно: условный рефлекс  на запирание
при уходе заветного ящика у  Фомича уже полностью разрядился, пока он вертел
ключами  во всех  других шкафах и рундуках, атакуемый  еще при этом с разных
направлений Галиной Петровной.
     Сменять  меня  Фомич  прибыл  на  мост с опозданием  в  десять  минут и
попросил за это извинения.
     Видок у него был встрепанный.
     А мы как раз наконец услышали разговор какого-то впереди  идущего судна
с встречным, которое только что прошло Карские Ворота. Ну, обычный разговор.
Одно  спрашивает про лед в Карском, другое интересуется видимостью в Воротах
и т. д.
     Встрепанный  супругой  Фомич,  нацепляя  треснувшие  очки  и разыскивая
карандаш на штурманском столе:
     -- А вот  мы, значить, тоже ихние информации себе на карандаш. Возьмем,
значить,  на карандаш,  а  то  слышать-то  что? Слышать,  значить,  одно,  а
карандаш и бумажка -- уже и совсем другое...
     Пока он  все это разглагольствовал, то вокруг уже ничего и не слышал, и
встречные суда все друг другу успели сказать и закрыли связь.
     Фомич -- у всех, кто в рубке:
     --  А что они?.. Чего?.. От Оленьего сто пятьдесят? А где Олений-то? Эт
как  сто  пятьдесят? Пеленг,  что  ли?  Это  от  его  если, так пеленг? Или,
значить, вот этак?

     Я:

     --  А  хрен  его знает --  пеленг  или  дистанция:  вы же,  Фома Фомич,
записывали, а не я!
     Фомич (забормотав очень глубокомысленно):
     -- Как так "хрен его знает"? А нам, значить, где получается информация?
     Я:

     -- Вот я и говорю, что хрен его знает, где теперь наша информация!
     Раньше  он сам с собой не разговаривал. С предметами -- разговаривал (с
конфетой, например), но не сам с собой.
     В   данном  случае  дело  было  плевое,   никакой   информации  нам  не
требовалось, потому что видимость была хорошая и  все вообще было прекрасно.
Но даже если Фомичу какая-то информация нужна была, то он мог выйти на связь
и попросить суда  ответить на волнующие его вопросы. Ведь если мы слышали их
разговоры, то и они бы нас услышали, но Фомич так был встрепан,  что даже до
такой элементарной вещи  допереть не мог. Старпом же, встрепанный в Игарке и
Енисее Фомичом, может быть, и  мог бы ему это подсказать или просто-напросто
сам выйти на связь с судами, но молчал в углу.
     И  я помедлил в  рубке, чтобы  дать  Фомичу обрести рабочую  форму. Вот
тогда-то он мне и объяснил причину  опоздания на вахту,  присовокупив, что с
женщинами, значить, ни в море, ни на  земле  не соскучишься, что он на  веки
веков зарекся бабу  в рейс брать,  а  виноват во  всем  стармех, потому  что
подначивал.
     В таком вот, значить, морально-политическом климате мы  и вывалились из
Азии в Европу.
     Дальнейшие события развивались так. Во-первых, к  обеду в кают-компанию
не явились  ни Фомич, ни его  супруга. Во-вторых, в  капитанскую каюту  обед
затребован не был,  и на тактичный  звонок тети Ани капитану с напоминанием,
что  суп  стынет,  Галина  Петровна   бенгальским  тигром   прорычала  нечто
неразборчивое. В-третьих, в святая святых был вызван доктор.  Храня тайну по
Гиппократу, доктор  даже мне --  его  спасителю --  ничего о  происходящем в
капитанском семейном  гнезде  не сказал. В-четвертых, опять  нашел туман, но
капитан  на мост не  поднялся, а я, считая свою  миссию  законченной,  после
обеда собрался завалиться спать сном агнца, ибо не спал уже больше суток.
     Но Дмитрий Александрович, по привычке к моему присутствию на мостике во
время его  вахты, о  полосе тумана  впереди по  курсу доложил  мне. Так  как
вплывали  мы уже  в  цивилизованный  мир,  где  могли  быть  и  встречные  и
поперечные кораблики, и рыбаки любых калибров, и вояки, то пришлось  идти на
мост.
     В  штурманской рубке глянул в  карту.  Болванский Нос был  уже прямо по
корме. Это северный мыс острова Вайгач. Вам небось и неизвестно,  откуда наш
"болван". А "болван" -- обрубок дерева, воткнутый в землю. На северном  мысу
Вайгача у ненцев был своего рода  храм -- несколько десятков таких обрубков.
Каждый  представлял  из  себя божество.  Божества ненцы кормили,  мазали  их
тюленьим жиром и оленьей кровью, ухаживали за ними. Отсюда и  название  мыса
-- Болванский Нос. Потом ненцев  перевели в православие и с болванами повели
решительную  борьбу. И  уже полтора  века  назад  ненецкий  храм уничтожили.
Сделать это было, конечно, легче, нежели взорвать махину Цусимского собора.
     Этимология "болвана"  в  какой-то  степени  осознается  и  современными
моряками  из  поморов. Помню,  у  нас на  спасателе был матрос типа Рублева.
Когда  его посылали на бессмысленно опасное дело на воде, то  он говорил: "Я
еще не болван, я еще не по уши деревянный, чтоб туда идти!"
     Ведь это дерево плавает на воде, а человек в воде тонет.
     Так вот, матрос своим заявлением  подчеркивал, что вообще он согласен с
тем, что бревно он порядочное, но не до самого все-таки конца бревно...
     Туман.  Плавная  зыбь с  запада. И в такт зыби  плавно приподнимаются и
опускаются в планирующем полете спутницы-чайки.  Вокруг чаек крутятся темные
небольшие птички, которые сами  ловить рыбу не умеют, но умеют отнимать ее у
чаек в  тот  момент, когда чайка выходит из пике с добычей в клюве,  то есть
потеряла  скорость и плохо управляется.  На  Дальнем Востоке  этих хулиганок
зовут почему-то "солдатками".
     В рубке обсуждаются таинственные события в капитанском семействе.
     Рублев (голосом тети Ани):
     -- Прошлый год у Галины  Пятровны пиницыт  был, апярацию делали. Боль в
ей  признали -- на фсю глотку кричала! Ноне -- обострение, но не крячит: нас
боиться.
     Радист (разглашая служебную тайну):
     -- Ерунда. Что-то  с самим Фомичом стряслось. Он собирался отпуск после
ГДР брать, а давеча подмену запросил в Мурманск.
     Я (в адрес стармеха, который торчит в рубке, но хранит молчание):
     -- Андрияныч, а ты что думаешь?
     Ушастик (ворчливо и даже истинно сердито):
     -- Я вот  про то  думаю,  что за  Арктику на "Софье  Перовской" сделали
всего  две  тысячи триста  реверсов,  а вы мою керосинку дернули три  тысячи
шестьсот семьдесят семь раз! И еще хотите, чтобы в машине ничего не горело и
все нюансы были в номере! Да как бы  мои  маслопупики ни крутились, цилиндры
стучать не будут и поршни в масле купаться не будут при таких судоводителях.
Ведь если очень  даже тактично обыкновенную  лошадь за два месяца три тысячи
шестьсот  семьдесят  семь  раз   взад-вперед  дернуть,  то  и  у  нее  хвост
отвалится...
     Прав дед. На все сто процентов прав.
     И, чтобы избавиться от неприятных обличений, я предлагаю последний  раз
"дернуть" время -- перейти на московское.
     Все согласны.
     Это особенное  ощущение -- возврат  к московскому времени, это ощущение
возврата  в свою оболочку, под свое одеяло: первая сигарета, например, после
обеда  вдруг  совпадает с  последними  известиями по  "Маяку".  И это  очень
приятно.
     Дед манит  меня пальцем  в штурманскую. Там шепотом объясняет ситуацию.
Оказывается,  дурацкие  радиограммы  от  "Эльвиры"  Фомич  не  выкидывал,  а
сохранял в заветном ящике. И  супруга  всю его любовную переписку  надыбала.
Ведь ящик он не  запер, и  она,  ясное  дело, немедленно засунула  туда свой
женский нос. Фомич пытался объяснить бенгальской тигрице, что все это пошлые
шутки и что  хранил  он любовные радиограммы,  чтобы сдать их в  политотдел,
партком, прокуратуру, профком, произвести расследование личности отправителя
и наказать последнего,  но все эти жалкие и вульгарные объяснения на  Галину
Петровну  не подействовали, и  она  трахнула его  по  больной  башке  чем-то
тяжелым. Чем именно -- Ушастик не  знал,  но трахнула крепко. И теперь Фомич
лежит пластом,  а  доктор  ставит ему клизму или  проводит  какое-то  другое
оздоровительное  мероприятие.  И  что  он  (это уже Иван  Андриянович),  как
парторг  и  вриопомполит, просит  меня  навестить  Фому  Фомича  и выяснить,
насколько тот в состоянии профессионально исполнять капитанские обязанности,
потому  что  мы все-таки в Баренцевом море плывем,  а  не на дачном  огороде
грядки копаем.
     Все это докладывал Иван Андриянович сбивчиво и  с настоящим  волнением.
Степень необычности состояния стармеха я почувствовал еще  в рубке, когда он
врезал по  судоводителям "Державино" за  астрономическое количество реверсов
без всяких шуток и смягчающих горькую истину интонаций.
     В результате  сбивчивости  Ивана Андрияновича только  потом выяснилось,
что клизму  доктор  ставил не Фоме Фомичу,  а  Галине Петровне -- она, как и
положено  коварно  обманутой  жене,  наглоталась  седуксена  с   эуноктином,
изображая самоубийство на почве ревности.
     "Интересно, --  подумал я,  -- как  бы  вела  себя  к  концу  рейса и в
подобных кошмарных обстоятельствах Жюльетта Жан или Мария Прончищева?"
     В конце концов,  ведь это факт, что Галина Петровна повторила тернистую
дорогу этих отважных женщин (в географическом смысле слова, естественно).
     Фомич был не так уж  плох, как выходило из рассказа стармеха. Но, прямо
скажем, я без труда понял, что психически он травмирован.
     --  Во!  Слышишь? Во,  как храпит подруга жизни, а? --  слабым  голосом
спросил  он меня  с дивана, на котором  полулежал,  укрывшись  нашим  общим,
честно отслужившим свое тулупом.
     Галина Петровна храпела богатырски. О чем я и сказал Фомичу.
     -- Виктор Викторович, значить, у меня к тебе просьба. Сядь.
     Я  сел, почему-то  вспомнив, как  когда-то  попросила  меня сесть  Вера
Федоровна Панова.
     -- Все знаешь? -- спросил Фомич.
     -- Все, -- сказал я.
     --  Коэффициент усталости  у  меня превзошел  норму, значить, -- сказал
Фомич.
     И я  увидел, как  блеснула в уголке его  глаза  влага. Грустно все  это
было.
     -- Ты человек, конечно, заслуженный и интересный,  но только  тут такой
гутен-морген со мной получился, что доведи-ка пароход до точки.
     К  сожалению, я из тех типов, которые ради острого словца не пожалеют и
отца; потому на языке так  и  завертелось,  что,  мол,  пароход до точки уже
дошел. Но тут я сдержался.
     -- Доведу, Фома  Фомич, -- сказал я. -- И чего тут вести-то его? Тут он
и вообще  сам  бы доплыл. Через  сутки шлепнемся  на  якорь у  Анны-корги  в
Мурманске.  Все хорошо будет. Вам  подмена  приедет. Я за эти сутки  вам еще
кое-какие сдаточные бумажки напечатаю.
     Фома Фомич немного оживился:
     -- Возьми-ка сдаточный акт. В папке на столе сверху лежит.
     Я нашел бланк акта.
     --  В  графе  "Состояние  корпуса"  знаешь  что,  значить,  надо  будет
написать?
     Графа  эта  сформулирована  в  типовом  бланке так: "Состояние  корпуса
(указать вмятины, гофрировку и т. д.)".
     -- Ну? И чего вы тут хотите написать?
     --  Напиши: "Смотри  акт  осмотра корпуса  от  3 апреля  1975  года при
доковании в порту Ленинград".
     --  Фома Фомич,  сегодня двенадцатое  сентября, и  позади у  судна  два
сквозных  плавания по Арктике. Какой дурак у вас будет принимать старый  акт
вместо существующего ныне корпуса?
     -- Конечно, -- согласился Фомич,  -- все они  перестраховщики,  я и сам
это понимаю. А все одно напиши, как я сказал. Дальше не  твое дело. Приедет,
значить,  такой перестраховщик,  как  наш Стенька  Разин. Я нынче  Тимофеичу
говорю: "Принеси  сертификаты  на  спасательные  плотики!"  Он на пятнадцать
минут  глаза в потолок уставил, потом мне -- мастеру! -- говорит: "Я за них,
за эти сертификаты, расписывался и потому вам отдать  не  могу, потому что я
тогда без них  останусь". А? Вот спирохета,  мать  его в... Я  ему: "Спишу с
приходом и еще с проколом в дипломе". А он мне, значить, что?
     Задав этот вопрос окружающему пространству, Фомич надолго задумался. От
храпа  Галины Петровны, плавного на зыби покачивания судна, тусклых туманных
гудков и просто от усталости меня повело в сон.
     -- Ну, а он что? -- спросил я, стряхивая сонливость.
     -- А он: "Вот как уйду с флота, ничего не буду делать, кроме как на вас
вульгарные доносы  писать;  каждый, говорит,  день  по бумаге  буду  на  вас
писать, пока вам шею не свернут". Я  его, гадюку, на  доске Почета, значить,
каждый год пригревал, а он  мне?.. Или вот  симпатия ваша, второй  помощник.
Знаете, как про меня в Александрии выразился прямо при агенте? "Вы, говорит,
типичный  представитель  тех  людей,  которые  в парламентских  государствах
существуют  только за счет налогоплательщиков". Так и выразился. Во, загнул!
Память-то у  меня,  значить, еще есть. Слово  в слово запомнил. Он, симпатия
ваша, моряк хороший, спорить не буду, не Стенька, из тех... из этих, ну, как
сказать... Вот молодой был,  посылают на  какое дело, я спрашиваю: "На какое
дело посылаете? Мне с собой десять человек брать или трех ребят?" Вот он из,
значить, тех трех,  но зачем на меня  так обидно выразился? Что, я всю жизнь
не своим трудом прожил?  Что, это  не я в  сорок втором  на  фронте в партию
вступил?
     --  Правы  вы  во всем, Фома  Фомич, -- сказал я. -- Трудная и  сложная
штука  жизнь.  А  сейчас  я на  мост  пойду.  Туман  все-таки.  Вы  спокойно
отдыхайте.
     --  Я  и  про  его  шуры-муры с  Сонькой знаю, --  сказал Фомич. -- Вот
отбился я  от нее, не послали ее  на "Державино", а теперь сам  себе подмену
запросил... Да.  Иди, Викторыч, иди.  И  у  Кильдина  всегда кораблей  много
крутится. Поосторожнее там.
     -- Есть, -- сказал я.
     -- Позывные поста, кажись, "Восход", помнишь?
     -- Они уже двадцать лет "Восход", Фома Фомич. Отдыхайте спокойно.
     Расхаживая из угла в угол по рубке,  я думал о  том, что если посчитать
все убытки, которые принес, приносит и будет еще приносить Фомич государству
своими всегда законными уклонениями, стояниями, отстаиваниями, страховками и
перестраховками, то они, пожалуй, превысят стоимость  "Державино"  вместе со
всей сосново-лиственничной начинкой плюс караван на палубе. Но все у него по
нулям, и никто никаких официальных претензий к капитану  Фомичеву предъявить
не может. И помрет он с такой чистой совестью, как лапки у морских чаек.
     Миновали Канин Нос, и моя старушка "Эрика" потребовала, чтобы я надевал
на нее чехол и укладывал в чемодан. Она просится  туда, как пес в  привычную
конуру. Устала,  хочет отдохнуть. Но разрешить  это машинке не могу: печатаю
для Фомича сдаточные бумажки.
     И все больше крепнет во  мне мысль о том, что пора завязывать  с морями
навсегда, и уже без дураков навсегда.
     Известно, что  хороший капитан должен уметь сохранить  в глазах команды
чуточку тайны,  как умная жена умудряется сохранить для мужа в себе какую-то
частицу тайны до самой смерти.
     Так  вот, пора и мне покидать  флот,  чтобы он оставил для меня  в себе
чуточку  неизведанного  и  таинственного,  чтобы  морская работа  --  водить
корабли -- не до конца потеряла бы для меня юношескую привлекательность.
     Еще один рейс со Спиро Хетовичем -- и мне концы.
     Потому --  к  черту  курсы повышения  квалификации. Через неделю я буду
свободным художником. Хватит  поддаваться на подначки друзей: "Ты  засиделся
на берегу, штаны протер, пыль с ушей отряхни..." и т. д.
     Ладно,  решение  увольняться  принято.   Если   решение   принято,  оно
выполняется. И это почти всегда мой закон, хотя я и не самый волевой человек
на свете. Ах, все "я" да "я"!..
     Только почему бы  не  отболтаться  на  курсах? Два месяца с сохранением
последнего оклада. И новенькое что-нибудь  узнаешь из радионавигации  или об
определениях места  по спутниковой аппаратуре... Нет! Если решение  принято,
оно выполняется. И тогда будем рубить сразу. И  заявление  об  увольнении по
собственному желанию подаю сразу с приходом.
     И,  чтобы закрепить решение, я печатаю  на старушке "Эрике"  заявление,
ибо написанное пером не вырубишь топором.
     Напечатанное  пером я тут  же  рву в  мелкие  клочья.  Потому  что  это
типичный перегиб. Обычный, типичный для меня перегиб -- от слабости.
     Является третий штурман  -- тот самый парень,  который стенал по поводу
трех часов выходного  времени в Игарке  и  не давал  желудку Спиро  Хетовича
толком  усвоить  вульгарную  свинину.  Третий  или  четвертый  штурман самые
несчастные, потому что они еще и главные судовые машинистки.
     Третий приносит выписки  из журнала и  характеристику. Сочинил все-таки
Фомич мой служебно-психологический портрет:
     "...В  условиях  тяжелого  и  опасного  арктического  рейса  по  трассе
Севморпути  в навигацию 1975 года,  самоотверженно  трудясь на боевом посту,
тов.  Конецкий  В.  В.   показал  себя  грамотным   судоводителем,   имеющим
достаточный  опыт по  управлению  судном. Добросовестным отношением к  своим
обязанностям способствовал  успешному, безаварийному  завершению  рейса.  За
время работы показал себя требовательным командиром как к самому себе, так и
к подчиненным, способствовал поддержанию  судовой дисциплины на теплоходе  и
выполнению требований техники безопасности..."
     Так  и вжарил Фомич:  "Самоотверженно  трудясь  на боевом посту". Какой
боевой пост? Где война? И где "опасный арктический рейс"?
     И ведь я далеко не уверен в том, что здесь нет определенного юмора, что
здесь только  чистой воды дундукизм. Далеко  не уверен... Ох, не  прост Фома
Фомич Фомичев. И память у него даже при отшибленных мозгах все еще отменная:
слово в слово вжарил.
     Укладываю  в  папку  всякие  рейсовые  бумажки,  дневник,  страховочные
документики.  В конце рейса это так  же приятно делать, как рвать черновики,
заканчивая книгу.
     14.09. 00.00.
     Полночь. Прошли Териберку.
     Кометный хвост северного сияния в черной пропасти небес.
     Красота северных сияний так же недоступна живописи, как и красота льдов
при солнце, синей воде и штиле. И неверно, что из льдов и стужи "чист и свеж
наш вылетает май".
     Красота отстраненности.  Она должна существовать сама по себе.  Попытка
пропустить ее  через человеческое  сердце бесплодна, ибо  космический  холод
подобной   красоты   исчезает,  согревшись  в  человеческом  сердце.  А  без
космического  холода  это  уже  какая  угодно,  но  не  та красота.  Врубель
умудрялся не пропускать ту красоту сквозь свое сумасшедшее сердце. Во всяком
случае, он пытался делать это. Недаром же всю жизнь писал Демона.
     Мы  на подходе  к Кильдину. В  рубке  особая  приходная  тишина. Молчит
Рублев.  Молча  определяется  и наносит  точки на  карту  Саныч. Молча горят
сигнальные огоньки  на пультах.  Молчит "Державино".  Все, кто  не на вахте,
спят и видят приходные сны.
     И в этой тишине из рации:
     -- Судно, идущее к норду от Сундуков, ответьте "Восходу"! Судно, идущее
к норду от Сундуков, ответьте "Восходу"!
     Беру микрофон:
     -- "Восход"!  Судно, идущее к норду от Сундуков,  теплоход "Державино"!
Следуем от Карских Ворот на вход в Кольский залив. Как поняли?
     -- "Державино", вас поняли. Продолжайте следовать!
     Сундуки --  это такие злобные и коварные камни на восточной оконечности
острова Кильдин. Сундуки. А напротив на материковом берегу скалистый мыс Три
Сестры. Сестры даже зимой черные. Ветер сдувает с отвесных скал снег. Сестры
чернеют и сквозь  туман, и  сквозь метель.  Между Сундуками и Тремя Сестрами
рейд с веселым названием Могильный.
     "При  проведении аварийных работ  на СРТ-188 утрачены: калоши "слон" --
восемь пар, мотопомпа МП-600 -- две штуки, вельбот спасательный -- один..."
     Прибой бил траулер о камни. От ударов из вскрывшихся трюмов выбрасывало
рыбу и соль. Передвигаться  по  накренившейся палубе  во тьме и мокроте было
скользко и трудно. А здесь  еще  эта проклятая соль. Рыбаки не израсходовали
ее в рейсе, и теперь соль  тоннами выкидывало из  трюмов. Пробоины были  под
фундаментом  главного   двигателя,  машинное   отделение   было   затоплено,
определить  размер  повреждений днища было  невозможно, переносная мотопомпа
МП-600, когда мы попытались спустить  ее в  машинное отделение,  застряла на
трапе;  о заводке пластыря нечего было  и думать,  пока  судно не  сдернут с
камней; добраться к пробоинам  в  машинном отделении  было невозможно,  даже
если бы у нас были водолазы; вельбот, на котором мы пришли на траулер, минут
тридцать попрыгал  под бортом, потом оборвал все концы -- по четыре фалиня с
носа и кормы  -- и  исчез  в  бурунах под берегом  Кильдина; и  мы  остались
куковать на этом траулере, пуляя  в небеса ракеты всех  цветов, пока  они не
кончились...
     Очень не хотелось помирать. И вот  тогда: "О,  так это  и  бывает? Нет!
Только  не  со  мной!  Я  еще буду  рассказывать  обо всем  этом!  Еще  буду
вспоминать все это! Нет, я-то  не поскользнусь, нет! На мне резиновые бахилы
с нарезной подошвой! Я молодец, что не надел валенки! Резина, если давишь ею
сильно  и  прямо,  не скользит, и  я  не поскользнусь! Я  еще  буду  все это
вспоминать!"  Но  не всегда можно  ступить прямо  и сильно, когда  лезешь по
внешней стенке  ходовой рубки и  видишь, как  волна первый  раз  хлестнула в
дымовую  трубу  ниже  тебя.  Но видишь плохо, потому что ресницы смерзаются,
руки коченеют, одна варежка потеряна, а сердце все чаще дает перебои, легкие
в груди сдавлены  страхом и усилием  мышц,  теснящих ребра. Легкие не  могут
вздохнуть, сердце  зашкаливает, тогда слабнут ноги,  им не  помогает резина,
скользит подошва по мокрой, обледенелой стали...
     Кукуя на тонущем траулере, мы, чтобы, вероятно, хоть немного приглушить
страх, орали "Голубку". Была в  те времена модная такая  песенка, кубинская.
Сейчас ее редко исполняют.
     Да, прав Стас.  Жизнь -- сплошная литературщина,  и в ней  часто бывает
"как в кино". И именно как в плохом, бездарном  кино, где нет драматургии, а
есть случайные совпадения, на которых и держится фабула.
     "...Всюду к тебе, мой милый, я прилечу голубкой сизокрылой..."
     Когда  отчаянный капитан-лейтенант Загоруйко (имя не помню) подошел  за
последней партией людей к тонущему траулеру, я уже временами терял сознание,
но все-таки умудрился прыгнуть в шлюпку и сразу получил вальком весла в лоб.
Загоруйко снимал нас на  обыкновенной весельной "шестерке". Гребцам в прибое
и на зыби да еще среди торчащего из бурунов железа не до тонкостей было...
     --  Судно, идущее  к норду от  Сундуков! Теплоход "Державино"!  Сбавьте
ход! Потяните резину на траверзе Кильдина! Из залива супертанкер вылазит!
     -- Я "Державино"! Вас понял, "Восход"! Мы не торопимся!
     -- Добро!
     Нам  и так  пора наступила сбавлять ход, чтобы застопорить  машины  для
приемки лоцмана в заливе. Раскрутил дед керосинку.
     Три тысячи шестьсот семьдесят семь раз мы насиловали дизеля во льдах. И
теперь  уж  -- в  нормальной обстановке  -- следовало  относиться  к  ним  с
сестринской нежностью. И потому ход начинаем сбавлять по десятку оборотов, а
чтобы не приближаться к устью залива, отворачиваем мористее.
     -- Ложись на чистый норд, -- говорю я Дмитрию Александровичу.
     -- Право помалу! Ложись на чистый норд! -- говорит он Рублеву.
     -- Есть право помалу! Есть на чистый норд! -- репетует Рублев.
     Все нынче у нас четко и без шуточек.
     Звонит Иван Андриянович.  Как начали  сбавлять обороты, так дед сразу и
проснулся.  Ведь он опытный морячина: если начали сбавлять обороты,  значит,
подходим к заливу и к месту приемки лоцманов, то есть втягиваемся в узкость,
а в узкости старший механик должен сам быть в машине. Интересуется, почему я
его не  предупреждаю, что входим в узкость.  Объясняю что и  как, рекомендую
отдохнуть еще минут сорок.
     Сияние  в  черной  пропасти небес  перемещается  к  зениту,  слабеет  и
меркнет.
     -- На румбе ноль!
     -- Так держать!
     -- Есть так держать!
     Делать абсолютно нечего. Иду в радиорубку. Маркони -- главный хранитель
музыки: магнитофон,  проигрыватель, пластинки и  записи в  его  заведовании.
Спрашиваю, есть ли на борту "Голубка" в исполнении Шульженко.
     -- Чего это вас на музыку потянуло?
     -- Сантименты. Молодость вспомнилась.
     -- К концу рейса всегда что-нибудь неподходящее вспоминается. "Голубка"
есть.  На  обороте "Простая  девчонка".  Вы  сами  найдите.  У  меня  сейчас
Ленинград  будет, а при сиянии  проходимость  аховая, будь они неладны,  эти
полярные штучки...
     Нахожу на полке-стеллаже  "Голубку" и ставлю на проигрыватель.  Хорошо,
что полный штиль и не качает. Сажусь на вращающееся кресло второго радиста и
слушаю голос  молодой Клавы Шульженко. Рядом пищит из  приемника  морзянка и
стучит на машинке маркони. Он  в наушниках -- Шульженко ему  не мешает. Да и
громкость я сделал слабенькую.
     По корме остров  Кильдин.  Апатиты, Петрозаводск, Ленинград, набережная
Лейтенанта Шмидта. По носу Северный полюс.
     Тарам-там-там... Тарам-там-там...
      Когда из Гаваны милой отплыл я вдаль,
     Лишь ты угадать сумела мою печаль...
     Заря золотила ясных небес края,
     И ты мне в слезах шепнула: "Любовь моя!"...
     
     -- Викторыч, дали "добро" на вход, -- это Саныч докладывает.
     -- Ложись прямо на остров Торос.
     -- Есть.
     Поворот в Кольский залив в миле от островка Торос.
     Приемка лоцмана у Тюва-губы.
     Лоцман оказывается старым знакомым и  однокашником Саныча.  Обычный для
однокашников  обмен  информацией:  "Севка  утонул  в  Находке...  Держиморда
деканом  в мореходке у рыбников... Ваньку с третьего этажа  выкинули... Вася
Пуп в  капитаны быстро вышел, на Южную  Америку работал, сейчас на этаж ниже
смайнали -- погорел на чем-то... Про старушку анекдот знаете? Ну, как она со
второй полки в вагоне  упала? Упала и крестится.  У нее спрашивают: "Бабуля,
ты чего это сверзилась?" -- "Тарзан, голубок, говорит, мне приснился. Совсем
как   живой,   и  требует:  подвинься,   мол,  с  тобой  лягу...  Вот   я  и
подвинулась..."
     В пять утра  14 сентября отдали якорь  в трех кабельтовых от Анны-корги
на рейде Мурманска.
     Слабый рассвет.
     Все. Круг замкнулся.
     Приехали.
     Спиро  Хетович, рассматривая близкий берег в бинокль: "А вот в тридцать
девятом  здесь  у  Апатитового  причала  пыли  было  по колено,  но  деревья
росли..." И под самый  занавес -- мне: "Отдайте,  пожалуйста, электрочайник,
он за мной числится..."