Яхтинг в России



В. Конецкий, "Вчерашние заботы"
 


Единство и боьба противоположностей в Фоме Фомиче Фомичеве



-Единство и боьба противоположностей в Фоме Фомиче Фомичеве
ЕДИНСТВО И БОРЬБА ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЕЙ В ФОМЕ ФОМИЧЕ ФОМИЧЕВЕ
Сентябрьским днем девятилетний бологоевский  школьник  Фомка  Фомичев с
собакой Жучкой  отправился на прогулку  в лес,  который  начинается сразу за
чертой  поселка. К вечеру домой он не вернулся. На  поиски школьника и Жучки
были   подняты   сотни  людей  --   местные   жители,   охотники,  работники
рабоче-крестьянской  милиции.  Спустя  16  дней  Фомка,  худой,  оборванный,
наткнулся на грибников.  За это время он прошел десятки километров.  Питался
плодами шиповника, желудями, ягодами. За  16 дней "путешественник" потерял в
весе четыре килограмма, но не заболел даже насморком.
     "Не пал духом..." -- заметка в районной газете (хранится в архиве семьи
Фомичевых)
     Простуда терзает кости тупой болью.
     Потому нынче  после дневной вахты ничего не стал записывать и завалился
спать. Но уже через полчасика врубилась "принудиловка".
     Из динамика долго доносится шелест  бумаги и  кряхтение, по которому  я
узнаю Фому Фомича.
     -- Внимание, значить, всего экипажа! Прослушайте информацию! Наше судно
с народнохозяйственным грузом следует в порт Певек. Он находится на Чукотке.
Порт  Певек  свободен ото льда  только  с пятнадцатого  или двадцать  пятого
июля...
     Дальше  он  жарит  прямо  по  лоции  минут  десять:  о  режиме  ветров,
образовании ледяного покрова и так далее.
     Он жарит, запинаясь,  сбиваясь, перечитывая сбитое, безо всяких точек и
запятых, но очень вразумительно и обстоятельно, хотя ровным счетом ничего не
понимает из читаемого. Писаный текст завораживает Фому Фомича, и  он следует
по  нему  с  непреклонностью  петуха,  от носа  которого провели черту. Если
капитан  "Державино"  сам  текст  выбрал  или  составил,  то,  значить,  при
произнесении текста вслух ни о чем больше думать не надо.
     Фомич жарит по "принудиловке", и потому деваться от его лекции некуда.
     Я лежу и злюсь.
     Но! 1)  Не следует забывать, что говорит Фома Фомич плохо еще и потому,
что  все  зубы у него вставные  -- свои  выпали в блокаду от цинги. Вставные
челюсти у него  разваливаются, и потому он  не может есть ничего тягучего. И
надо видеть, как переживает за мужа Галина Петровна, когда в кают-компании у
него получается с жеванием  что-нибудь некрасивое. 2) Хотя он обожает делать
сообщения по трансляции, но сейчас вещает никому не нужную лоцию, ибо честно
старается делить с  Андриянычем нагрузку отсутствующего помполита.  Положено
проводить информации и лекции? Положено. И вот он проводит.
     Потом он спустится в каюту и достанет любимое детище -- изобретенную им
"Книгу учета  работы  экипажа т/х "Державино" -- и запишет время, дату, тему
своей "информации".
     Вчера пароходство потребовало радировать результаты парных соревнований
за позапрошлый год. И вот Фомич с гордостью притащил свой гроссбух, где было
обстоятельно записано, как его экипаж в  позапрошлом году соревновался парно
с  коллективом   Канонерского  завода.  В  гроссбухе  зафиксирована  история
профсоюзных, спортивных, досаафовских и всех других общественных организаций
экипажа с рождества Христова. (Не все еще до таких учетных книг дошли. Здесь
Фомич как бы опережает время.)
     Я Фому Фомича  ото всей  души хвалил за такой  гроссбух, а  не успел он
дверь за собой закрыть, я и ухнул во всю ивановскую: "Вот это нудило!"
     Слышал он или нет? До сих пор мучаюсь этим вопросом.
     Очень у меня дурная способность.
     Лицедействовать  я  отлично   научился.  И  поддакивать  тоже  умею.  И
серьезное,  и   даже  восхищенное  лицо  делать  при  полнейшем  непонимании
происходящего   замечательно   могу.   Одно   плохо:   иногда   после   акта
талантливейшего лицедейства из  меня  выскакивает:  "Ну и дурак  же! Это  же
какой  дурак-то, а?!" И выскакивает такой комментарий, когда  адресат еще не
удалился на безопасную дистанцию. Вот несчастье-то!..
     Да, еще писать Фома Фомич любит. Вернее, он любит процесс фиксации чего
угодно чем угодно --  пером, шариковой ручкой,  фломастером или обыкновенным
карандашом на бумаге ("ту драйв э пен" -- быть писателем).
     Вот,  например,  мы  в  дрейфе,  Фомич  спокойно  может  спать.  Но  он
бодрствует глухой ночью в тишине спящего мирным сном судна.
     На служебном столе супруга поставила ему букетик из  засохших цветочков
с личного дачного участка.
     Сама женская  половина  Фомы  Фомича  похрапывает  в  койке и  бесшумно
проклинает сквозь  сухопутные видения тот день  и час,  когда  поддалась  на
хитрые уговоры супруги Ушастика и поехала в Мурманск.
     Фомич тихо сияет от счастья -- его судно и он сам никуда не едут!
     Он  сидит в  чистом белом  свитере, разложив  по  всему  столу  приказы
пароходства за  последние два месяца, и регистрирует их. Вообще-то, это дело
старпома, но Фомич любит регистрационную работу -- это его счастливый отдых,
его  сладость.  Он заполняет  графы:  "Дата  поступления приказа на  судно",
"Краткое содержание",  "Кому  передан", "Меры",  "Резолюция капитана"  --  и
расписывается в  конце каждой  строки. Когда страница  регистрационной книги
заполняется  вся,  Фомич  снимает  очки  и  любуется  столбцами  и   графами
невооруженным глазом.  И  на  миг  он  испытывает  такое  полное  счастье от
неподвижности и регистрационной  деятельности,  что ему, как и всем людям  в
момент полного, всеобъемлющего счастья, делается как-то жутковато. И он тихо
встает, и тихо достает из холодильника кусочек полусырой рыбы. И,  жуя рыбу,
опять  пишет, то есть фиксирует, хотя эта -- вроде бы вовсе невинная  и даже
полезная  -- страсть  дважды  уже  приводила благонамеренного  Фому  на край
катастрофы или даже бездны.
     Первый раз, когда он  переписал от киля до клотика служебную инструкцию
и какой-то поверяющий с ужасом  обнаружил копию  этого документа в  каком-то
Фомичевом гроссбухе.
     Второй раз случился еще более сногсшибательный нюанс, вытекающий из той
же привычки Фомича все и вся фиксировать, и подсчитывать, и разграфлять.
     Фому  Фомича выдвинули делегатом  на  общебассейновую  конференцию, где
должен  был присутствовать министр  Морского Флота  СССР  и где  Фоме Фомичу
предстояло  выступать, ибо начальство отлично знало, что это самый  лояльный
из лояльных будет оратор и трибун.
     Перед убытием на конференцию, как и положено, на судне  было  проведено
собрание,  чтобы  выработать почины,  наказы  делегату и соцобязательства  о
перевыполнении плана по разным показателям.
     Как  и  положено,  нашлись  всякие  недостаточно  сознательные элементы
(вроде нашего Копейкина или тети Ани) и обрушили на  делегата необоснованные
претензии, бессмысленные  жалобы и  пошлые выпады в сторону высшего морского
начальства -- в диапазоне от требования оплаты сверхурочных работ в инпортах
в инвалюте до отказа от обязательной подписки  на газету "Водный транспорт",
потому что в этой газете про речников пишут больше, чем про моряков.
     Фомич  тщательно  фиксировал все отрицательные  выпады и  положительные
почины-обязательства.   Затем  систематизировал  зафиксированное:   на  одну
бумажку то, что можно будет говорить перед сверхначальством, а на другую все
то, что ни в коем случае  говорить нельзя, если не хочешь сломать себе шею и
остаться на береговой мели навечно.
     Прибыв на  конференцию,  Фомич,  как  и  положено,  сдал в  секретариат
бумажку  1  1.  А  когда  вылез  на  трибуну  перед  министром,  начальником
пароходства и другими божествами, то случайно вытащил из кармана бумажку 1 2
и  приступил  к чтению.  И сразу  вся  внешняя,  окружающая  в  этот  момент
Фомича-чтеца  реальность  полностью  перестала  им  замечаться  и   на  него
воздействовать. И трибун не заметил ни гробовой тишины,  наступившей  в зале
конференции; ни  редких,  восхищенных  смелостью  оратора  кряхтений  других
смельчаков-либералов и нигилистов из задних рядов; ни остолбенело выпученных
(как  у меня на мосту через  Дунай) глаз начальника  пароходства и секретаря
парткома; ни даже того, что министр в президиуме проснулся.
     Читая написанное, он, как  я уже  объяснял, никогда не вникал в смысл и
суть, никогда  ничего не  понимал из произносимого, ибо еще  и  вел борьбу с
челюстями.  И потому он  нес  с трибуны истины  жуткие, никакому  публичному
обсуждению не  подлежащие; сумасшедший смельчак,  решившись  говорить о них,
должен  был  бы  кричать,  потрясать  кулаками,  негодовать.  А  Фома Фомич,
абсолютно  уверенный  в  благонамеренности  своего  текста  1 1,  читал  его
бесстрастно  и  монотонно,  как дьяк  по  тысяча первому  покойнику.  И  эта
спокойная и добро-торжественная  интонация спасла Фомича. Он уверен был, что
зачитывает   товарищам  начальникам  о  превышении  его  экипажем  планов  и
увеличении подписки на газету "Водный транспорт"!
     А нес -- про инвалютные сверхурочные!
     И  только  сняв  очки  и  не  дождавшись  положенных  по штату  всякому
выступающему аплодисментов, повернулся к президиуму и что-то тревожное начал
ощущать,  ибо  профессионально  дальнозоркими глазами увидел,  что начальник
пароходства  сыплет  себе  в  рот  таблетки  (вероятно,  валидол)  из полной
пригоршни, а  секретарь парткома, сильно качаясь, идет за кулисы  (вероятно,
вешаться).
     Обличай он и ущучивай, высказывай претензии и фантастические требования
разных Копейкиных в другом тоне -- со страстями и негодованиями -- и песенка
Фомы Фомича Фомичева была бы спета. Но тут случился полнейший хеппи энд.
     Министр встал и сказал, что он  наконец-то понял,  что приехал сюда  не
напрасно, что все предыдущие ораторы были  только амебы, а капитан Фуфыричев
-- единственный человек, который по-настоящему болеет  за дела  на флоте.  И
что  на  месте  начальника  пароходства  он,  министр, отправил бы  капитана
Фуфайкина  в   Гренобль  на  международный  спецтренажер  для  судоводителей
суперсухогрузов.
     Вот после этой истории Фомич не только прокатился в Париж на поезде, но
и получил кличку Драйвер -- за полнейшее бесстрашие. Правда, прокатился он в
Гренобль и  даже посетил Лувр уже в  почти  вовсе  облыселом  виде -- волосы
начали  у него  выпадать пучками еще на трибуне, когда он увидел качающегося
секретаря парткома и разобрал на своей бумажке: "1 2".
     Между прочим,  сохранял эту бумажку Фома Фомич, чтобы не забыть, кто из
его команды главный оппортунист и кто что на собрании наговорил лишнего.
     Апогея  облысения  Фомич  достиг  в женском туалете, куда  спрятался от
окруживших  его  в  перерыве   восхищенных  и  потрясенных  его  бесстрашием
поклонников-нигилистов. Он заперся в женском туалете, ибо был занят мужской,
и  сидел там томительно долго,  обдумывая случившееся и выщипывая из недавно
приличной шевелюры остатки кудрей.
     Возле  туалета собралась толпа разъяренных стенографисток и других дам,
которые ломились в  дверь, но  даже они, когда Фомич,  наконец,  из  туалета
выскочил,  не  разорвали его в клочья -- такое уважение  и почтение вызвал у
всех, даже у сухопутных женщин, героический трибун...
     В какой-то далекой степени Фомич напоминает мне иногда и штабс-капитана
Максим Максимыча.
     Он  легко  сам  говорит  про себя:  "Я,  знаете,  службист,  всю  жисть
службист. А как мне иначе было? Мамы да папы в Москве не имел. Лез, лез, лез
всю жизнь в  ледяную гору, карабкался, значить, медленно, все сам, ничего не
отпускал, все через себя перепускал, в руках себя держал, и ночные бдения, и
все такое  прочее, и власть  капитанскую  контролировал,  уж будьте уверены,
полностью. А теперь, значить, сам чую -- вожжи-то отпускаю, передоверять все
больше другим, значить, начинаю, грести-то больше уж и не могу так,  за всем
сам следить... Другие мыслишки-то уже мелькают: как бы здоровьишка до пенсии
хватило, и всякое такое, значить... Сама-то власть -- на что она мне?..  Вот
раньше на ветеранов равнялся, себя в сторонку, а ветеранам свой кусок отдашь
-- заслужили, мол, с почтением к им. Теперь вроде и сам ветеран, а, значить,
не замечаю, чтоб ко мне -- как я раньше-то к другим ветеранам. Отпихивают, и
все... Мне вот, к примеру, только в пятьдесят восьмом комнату за фронт дали,
официальную,  а  всю войну отчухал. Ну, по  правде если,  у  меня к тридцати
годам  жилищный вопрос решился, однако, значить,  без  ихней  помощи, своими
силами обеспечился..."
     Но! В отличие от штабс-капитана Максим Максимыча, который никогда ни от
какого дела или ответственности не отлынивал, капитан дальнего плавания Фома
Фомич отлынивать умеет замечательно.
     Ушастик рассказывал, как они угодили в приличный шторм в Северном море,
но все у них было нормально, и можно было  спокойно следовать по назначению.
Однако Фомич,  который Норвежских шхер боялся  всю жизнь  (и сейчас боится),
залез за какой-то островок  в шхерах  и  дал  в  пароходство  РДО:  "Укрылся
урагана Норвежских шхерах, отдал левый якорь, ветер продолжает  усиливаться.
Что  делать?" В  ответ  он получил  от Шейха РДО  короткое, как  бессмертные
строки из рубаи Хайяма: "Отдайте правый".
     Когда нам выпадает сейчас самостоятельное плавание во льдах, Фома Фомич
теряет всякий покой и всеми силами, правдами и неправдами старается обратить
внимание  на  свое  бедственное  положение,  стать  где-нибудь  на  якорь  и
дождаться  ледокола,  или  другого   судна,  или  каравана.   Когда  же  это
происходит, то Фомич, угодив в руки ледокола, начинает всеми кривдами из-под
него выбираться, ибо плавание на дистанции в два кабельтова и "полным" ходом
в тумане  под  началом ледокола куда тяжелее  для нервов и опаснее для судна
(законы ледовых проводок -- законы хирургии).
     Далее.  Всю жизнь Фомичу  казалось и кажется,  что  не его  вахта  была
легкая, хорошая, без всяких сложностей,  а ему специально бог и гнусные люди
подсовывают плохую.
     Как-то  ледокол  вынужден был  бросить  на время  караван  и  опрашивал
капитанов судов об их ледовом опыте, чтобы выбрать и назначить старшего. И в
эфире произошел такой диалог:
     -- "Механик Рыбачук"! Вы здесь плавали?
     -- Нет, я лично здесь не плавал, но "Механик Рыбачук" плавал.
     -- Механик плавал или ваше судно здесь плавало?
     -- Да,  судно плавало, а  я лично здесь  первый раз,  но штурмана здесь
работали...
     Фомич, слушая диалог, бормотал с глубоким презрением:
     --  И  охота  ему, дураку, в начальники напрашиваться! "Судно плавало"!
Сказал  бы, что  не  плавал  сам,  да  и уклонился!  А он:  "Штурмана  здесь
работали"!..
     Но!
     Второй  механик,  тезка  Пети Ниточкина, с которым они  вместе  вводили
массы в нужное  заблуждение при помощи наукобезобразной демагогии, рассказал
мне (с истинным уважением и почтением  рассказал),  как  в  последнем  перед
автоаварией рейсе Фомич проявил подлинно драйверские качества.
     В  каком-то испанском  порту  экипаж североамериканского танкера дерзко
бросил вызов экипажу "Державино", предложив сыграть в футбол.
     И не как угодно  составить команды, а  обязательно  включить капитанов,
старших механиков и по равному количеству женщин, если таковые существуют на
судах.
     И Фома Фомич  дерзкий вызов принял, хотя американскому капитану было на
десять лет меньше.  Ушастик взвыл,  но драйвер  приказал старшему  механику,
значить, не разговаривать, а искать подходящие трусы и майку.
     Матч,  говорит  второй  механик,  был  замечательный  именно  благодаря
Фомичу.  Главным форвардом  американцев оказался их капитан, и Фомич взял на
себя "оставить  его без мяча"  --  такое  есть выражение у  профессиональных
футболистов.  Оно  означает,  что защитник  должен сделать все  возможное  и
невозможное, чтобы самый бандитски-опасный форвард был обезврежен.
     И Фомич ихнего капиталистического капитана  довел до истерики (помните:
"ту драйв мед" означает еще "сводить с ума").
     При этом никаких внешне героических поступков он не  совершал, на части
не разрывался и  не носился по  испанскому  полю метеором  или матадором. Он
просто приклеился  к американскому лидеру, как банный  лист или  прилипала к
акуле,  и сопровождал его  всюду, куда  тот пытался от Фомича  скрыться,  но
делал это на внутреннем, коротком радиусе. Американец совершал стремительные
рывки,  метался  с фланга на фланг с такой скоростью, что просто исчезал  из
поля  зрения болельщиков,  а Фомич  трусил  рядом неторопливой рысцой и, как
только противник готовился принять мяч, оказывался тут как тут, и отвязаться
от  него  американскому  капитану  оказалось  невозможно.  И  к  концу  игры
американец  выглядел   полностью  изможденным,  и  его  усталость   особенно
бросалась в глаза, поскольку рядом трусил свеженький Фомич.
     -- Если бы нашему капитану поручили опекать Пеле,  --  закончил рассказ
Петр Иванович, -- он, как знаменитый Царев, и Пеле бы довел  до  инфаркта! Я
вам точно говорю, Виктор Викторыч!
     Я спросил,  кто  из  наших  женщин  играл  и  как  все это  получилось.
Оказалось, в американском экипаже на танкере была одна женщина --  барменша.
И этой  барменше Соня на второй минуте вывихнула ногу, или руку, или голову.
Произошло   это   на  первом   же   соприкосновении  футболисток.   Барменшу
эвакуировали, а нашим назначили пенальти, и только из-за  этого неотразимого
пенальти  наши и  проиграли  со счетом ноль  -- один.  Пропустил неотразимый
пенальти в наши ворота Иван Андриянович, ибо ни на что, кроме вратаря, годен
не был. Но и  как вратарь,  представлял собой, по выражению Петра Ивановича,
гайку без болта, то есть дырку от бублика.
     К слову, наш стармех, который и  спровоцировал  капитана взять  в  рейс
супругу,  рассчитывая под этим соусом прихватить в Арктику и свою  Марьюшку,
последнее  время  пристрастился  в свободное  время  развлекать первую  леди
"Державино" игрой в "слова" и "морской бой".
     Ведь  Галина Петровна от тоски  и скуки  уже готова в гости к тюленям и
моржам  сигануть без всяких спасательных  поясов.  И вот отчаянный футболист
Фома Фомич  Фомичев  явно  заревновал супругу  к гайке без  болта. И  каждые
полчасика  покидает  мостик,  даже  при  движении во  льду,  чтобы  случайно
заглянуть в каюту к супруге.
     Фомич отчаянно ревнив. Ибо собственник.
     Прямо Сомс Форсайт, а не Фома Фомичев.
     Ну,  о  том,  что  любую  самостоятельно  и удачно проведенную в  жизнь
инициативу  или  мысль  своих   помощников  Фомич  искренне  и  бесповоротно
приписывает потом себе, и говорить нечего.
     Но!
     Как-то он:
     -- Я  всегда  за  справедливость и всегда все  в глаза  --  привык так,
приучил себя. И самокритичен я. Помню, в тридцать два года надумал жениться.
И вот  на женщин  смотрю и думаю: эта не  то, эта дама -- не  та... А  потом
вдруг  и озарился:  а сам-то  я? Сам  я  кто такой? Что  за ценность? Пентюх
из-под Бологого!..
     И действительно умеет говорить  в  лоб неприятные вещи, и действительно
самокритичен,  то есть  сам понимает свою мелкость  и недалекостъ, но  он же
знает, что  он хитер, и зверино-осторожен, и настойчив, и за все это он себя
высоко  ценит:  цыплят,  значить,  по осени...  Он из  тех  клерков, которые
высиживают без  взлетов  и  падений, ровно  и беспрекословно  высиживают  до
губернаторов и пересиживают всех звезд и умников.
     Но!
     Фома  Фомич  не  стал  и  фельдфебелем.  Например,  очень  деликатно  и
предупредительно убирает голову,  когда  смотрит кино  в  столовой  команды,
чтобы не заслонять экран какому-нибудь молоденькому мотористу.
     А  на тактичный подкус Андрияныча в отношении ревности к супруге Фомич,
посасывая леденец и загадочно ухмыляясь, ответил:
     -- Наша династия, Ваня, она, значить, еще поглубже всяких  там царских.
Ты на мою  королеву  как следует погляди. Зад-то какой!  Как у  сухогруза на
двадцать  тысяч  тонн!  Куда тебе  до  нее? Нет, Ваня,  я в  своей династии,
значить, полностью уверен.
     И, действительно, людей он своим звериным  чутьем  чует и знает про них
многое. Он  знает, что Дмитрий Александрович в  западне и  потому  его можно
держать в струне даже и без всяких яких.
     Мне,  например,  Саныч не говорил, что у  него тяжело больна жена. Жену
надо два раза в день возить на какие-то дефицитные уколы, и она, как женщине
и положено, посчитала согласие мужа на арктический рейс бегством от тяжелого
и  трудного  в житейской жизни,  закатила недельный припадок  со  слезами  и
попытками  отравления и всем прочим. А Саныч знал, что если он откажется  от
арктического рейса, то в кадрах его песенка будет спета навсегда и не видать
ему  капитанства, а его супруге -- хорошей  квартиры в новом доме и  полного
материального достатка и всего прочего, что следует за капитанством.
     Так вот обо всем этом Фомич полностью  информирован. Он даже знает, что
у Степана Разина "узы  Гименея" слабину дали еще лет двадцать назад, когда с
койки по боевой тревоге соскакивал...
     А с чего я начал? С того, что Фомич зачитывал лоцию Восточно-Сибирского
моря  по принудительной трансляции  и я проснулся и представил  себе, как он
сейчас спустится в каюту и запишет в гроссбух мероприятие.
     Но!
     Фома Фомич  явился  ко  мне.  Узнал от  доктора,  что я  приболел после
воздушных путешествий  в Тикси, и принес кусок жареного  муксуна -- гостинец
от Галины Петровны.
     Был Фомич в тулупе, и, раздеваясь, обнаружил в кармане тулупа очередной
леденец. Я который раз передаю ему вместе с вахтой и тулупом такие презенты.
И он каждый раз удивляется находке и радуется ей:
     -- Ваша конфетка? Нет? Съем  ее, значить. А то на голодный живот курить
вредно. Вот я ее перед вахтой и первой сигареткой и употреблю, конфетку эту.
Значить, чем  бог послал закушу, а тогда уж закурю,  чтобы  не так, значить,
вредно курить было...
     Явившись ко мне с муксуном, Фомич,  порассуждав  в  отношении конфетки,
вдруг довольно крепко выругался.
     -- Чего это вы вспомнили? -- спросил я.
     -- Про науку, -- объяснил он, усаживаясь у меня в ногах на койку. -- По
науке нынче размножение рыб  зависит от птиц. Птица  рыбу проглотит, а потом
летит, и -- кап! --  из нее икринка и вываливается в другой  водоем. Раньше,
значить,  мальков завозили самолетами из  моря  в море. Но  они  все обратно
эмигрируют на родину.
     И Фома Фомич опять выругался.
     Конечно,  что  греха таить, на флоте  еще  сильно ругаются. И  капитаны
ругаются, и восемнадцатилетние щенки. И, простите, я тоже к этому привык. Но
вот в  последнее время  начал ощущать  смущение.  Я  еще  не борюсь со своим
пороком, но уже понял необходимость борьбы.
     Хотя такой умный  человек, как  вице-губернатор Салтыков, заметил,  что
первым  словом опытного  русского администратора во всех случаях должно быть
слово матерное.
     -- Так вот  я об чем,  Викторыч,  с тобой потолковать хотел,  -- сказал
Фома  Фомич,  нервно  посасывая  леденец.  --  Дураком  себя  не  считаю,  и
образование  кое-какое  есть.  Но   вот  чего  не  пойму,  это  как  они   с
лета, с воздуха оправляются?
     -- Это вы про кого?
     -- А про живоглотов этих, чаек. Летит со Шпицбергена,  ведьма, на Новую
Землю... Ведь  честно  если, оправиться по-малому и нам-то, мужикам, на ходу
трудно, а  как  чайки-то на  ходу  гадють?  Давно  я  об  этом  думаю.  Ведь
обязательно, ведьма, на  видное место,  на  эмблему  норовит.  До того химия
въедливая! Помню, матросом плавал, сколько  раз от боцмана по уху  схватишь!
Если ввечеру нагадят, к утру краску до металла  проест. А он, боцман-дракон,
тут как  тут -- по уху без всяких партсобраний, не то что нынче... А ты как,
Викторыч, к этому вопросу подходишь?
     --  Знаете,  Фома  Фомич, -- сказал  я,  -- мне  с лета  трудно
угнаться  за  вашей  мыслью,  меня,  честно  говоря, больше  ледовый прогноз
интересует.  И  еще. Что,  Тимофеич  вовсе  рехнулся? Почему он  за карты не
расписывается? Мне это дело надоело.
     -- Я сам, гм, понимаю, что старпом того... Сам я люблю подстраховаться.
И  молодых  осмотрительности  и  осторожности  учу,  но  старпом   в  данном
вопросе... Утрясем, Викторыч, утрясем...
     -- Мне кошмары сниться стали, -- сказал я. -- Покойники к чему снятся?
     -- К деньгам, -- авторитетно сказал Фомич. -- Мне давеча тоже вроде как
покойник  снился.  В   Певеке  аванс,  наверное,  получим  --  переведут  из
пароходства. Я  им две радиограммы послал...  А  снилось, будто я в сельской
местности. Человек идет, и вдруг копье летит и прямо -- бац! -- ему в спину!
Он, значить, поворачивается, вижу, копье-то его насквозь прошибло и конец из
груди торчком торчит. И вижу,  что  это,  значить,  Арнольд Тимофеич. Он это
нагибается, хвать камень и в меня!  Потом  по  груди шарит  вокруг копья, но
крови  нет!  --  очень  многозначительно  подчеркнул  Фомич.  -- Просыпаюсь,
значить, и отмечаю, что крови не видел. Кровь-то к вовсе плохому снится. Ну,
думаю, все равно или у нас дырка будет, или Тимофеич скоро помрет -- одно из
двух.
     О скорой смерти  своего верного старпома  Фома Фомич сказал безо всяких
эмоций. А концовка рассказа про сон оказалась неожиданной и произнесена была
возбужденным и ненатуральным тоном:
     -- А ведь чем еще меня чайки эти так раздражають?! Никаких  икринок они
не переносят, просто рыбу жрут!
     Вот только  тут  я почувствовал,  что  у Фомича есть  ко  мне  дело,  и
какое-то  сложное,  неприятное для него,  и  что он плетет  чушь про птиц  и
водоемы от нервов и по привычке темнить и тянуть кота за хвост.
     --  Перестаньте  вы,  Фома Фомич,  про  чаек, --  сказал  я. --  В этих
белоснежных птичек  души потонувших моряков воплотились,  а  вы для них рыбы
жалеете!
     Он встал, прошелся по каюте,  нацепил  очки, посмотрел бумажки  на моем
столе, потом поднял очки на лоб и сказал:
     -- Вот вы их защищаете, а в Мурманске теперь только скользкого кальмара
купишь...  --  И  продолжал  грустно:   --  И  это  в  самом  центре  рыбной
промышленности! А что  про Бологое говорить?  Там кильку-то последний раз на
елке в золоченом, значить, виде наблюдали! А для  меня это не просто закусь.
Мне для жизни ее  надо. Во всей династии нашей, как помню, рыбу уважали. Вот
деда, например, помню, Степана  Николаевича, так  он любую  селедку с хвоста
начинал и жабрами  заканчивал. В  костях-то  самая польза для  мозга. А  ты,
Викторыч, такую чушь насчет их душ порешь...
     Мне  немного надоела  эта сократовская  беседа,  и я поклялся,  что все
хвосты и все позвонки от селедки, которые мне до  конца рейса положены, буду
с теплой симпатией отдавать Фоме Фомичу.
     Он отлично понял, что я понял, что он здесь с какой-то серьезной  целью
и что  мне  надоело ждать  сути дела. И он вытащил бланк радиограммы и подал
мне:
     -- Знаете?
     "Родственники уезжают остаюсь на улице жду целую твоя Эльвира".
     -- Эту нет, -- сказал я.
     -- Розыгрыш,  Викторыч. Не вру. Я эту Эльвиру и пальцем не трогал. Да и
в кадры запрос  послал. В рейсе  она.  Об этом  и  сказать  хочу.  Чтобы вы,
значить, чего-нибудь не подумали...
     -- Фома Фомич! За кого вы меня принимаете? За суку, что  ли? -- спросил
я, искренне обидевшись. -- Вы супруги опасайтесь, а не меня.
     --  Вы  сегодня  на  вахту  не  вставайте,  --  сказал  Фомич,  немного
успокоившись.  --  Ледок  слабее  пошел.  Пускай   Тимофеич   покувыркается.
Раньше-то, когда без дублеров, старпомы сами кувыркались. Вот он, значить, и
покувыркается.
     -- Спасибо, Фома Фомич, но я уже нормально себя чувствую, а старпому не
доверяю. Нельзя ему судно поручать. Опасно.
     -- Да, -- вразумительно согласился Фомич и ушел.
     А  я  принялся  за  "Пошехонские рассказы". Правда, рассказов среди них
пока  как-то  так не  обнаруживается. Другой это жанр.  И  вышел Щедрин, мне
кажется,  целиком и полностью  из "Истории  села Горюхина", из летописи сей,
приобретенной  автором  за  четверть овса и  отличающейся  глубокомыслием  и
велеречием необыкновенным.
     Если бы кто заказал мне попробовать написать о Щедрине, то я начал бы с
покупки  его  книг  в  Мурманске. Потом съездил бы (обязательно трамваем и с
двумя пересадками) к нему на кладбище. И подробно, минута за минутой, описал
это трамвайное путешествие, стилизуя щедринские интонации и беспощадно воруя
его собственные  высказывания, но,  как и  всегда в  таких случаях делаю, не
заключал бы ворованные цитаты в кавычки. И назвал бы "Андроны едут..."
     Шопенгауэр  видел источник юмора в конфликте возвышенного умонастроения
с  чужеродным  ему  низменным миром.  Кьеркегор связывал юмор с преодолением
трагического  и переходом  личности от "этической" к  "религиозной"  стадии:
юмор  примиряет   с  болью,   от  которой   на  этической  стадии   пыталось
абстрагироваться отчаяние.
     В   эстетике   Гегеля   юмор   связывается  с  заключительной   стадией
художественного   развития  (разложением  последней,  "романтической"  формы
искусства).
     Салтыков-Щедрин -- юморист высшего из  высших классов, но  ни под какое
из этих умных  и интересных  высказываний  не подверстывается, ибо до  мозга
костей русский, а высказывания эти -- западные.
     Когда  Фомич мил?  Когда  простыми словами тихо говорит  о тех муках  и
жертвах, которые он  пережил  и перенес в блокаду и вообще на фронте и после
фронта.  О лилово-чернильных  деснах от цинги в Ленинграде,  выпавших зубах,
замерзшем прямо  на  горшке-ведре  его товарище по  школе, о  своем  младшем
брате,  который воевал  ровно один день на  Курской дуге, был страшно  ранен
разрывной  пулей сквозь брезентовый  ремень  в  живот,  перенес три  ужасные
операции, потом туберкулез  позвоночника, потом восемь  месяцев гипса, потом
три  года в  ремнях, и при этом "настрогал"  трех ребятишек, и "вот женка-то
намучилась".
     Все  это Фомич  говорит как полномочный  представитель  народа, который
своим  животом заслонил страну  от врага  и гибели, но никак  не кичится. Он
показывает на  скрученном  полотенце толщину  и  внешний  вид шрамов  брата,
показывает,  какие  у него  самого  были ручки  и  ножки  --  как у  дохлого
цыпленка, и т. д. И  вдруг он проговаривается о  каких-то  странных деталях.
Например: израненного братца каждые  шесть  месяцев таскали на перекомиссию,
но,  вообще-то говоря, чего ему было со  своим дырявым пузом  ее бояться? Ан
выясняется, что родители отдали доктору из комиссии "полбарана", чтобы он не
забрил братца обратно в армию. Так вот, откуда полбарана в сорок третьем или
сорок  четвертом  годах?  Или проскальзывает,  что  братца  отпаивали  после
госпиталя  молоком, так как  у  родителей была  корова. И конец войны  Фомич
встретил на побывке дома с коровой.
     Вот оно как.